×

LingQをより快適にするためCookieを使用しています。サイトの訪問により同意したと見なされます クッキーポリシー.


image

Лолита, 8

8

Я приложил все старания, господин судья, чтобы разрешить проблему «кавалеров». Вы не поверите, но каюсь, я даже почитывал местную газету, «Бердслейскую Звезду», где была рубрика «Для Юношества», чтобы выяснить, как мне себя вести!

«Совет отцам. Не отпугивайте молодых друзей вашей дочери. Допустим, что вам трудновато осознать, что теперь мальчики находят ее привлекательной. Для вас она все еще маленькая девочка. Для мальчиков же она прелестна и забавна, красива и весела. Им она нравится. Сегодня вы делаете крупные сделки в вашем директорском кабинете, но вчера вы были попросту гимназист Джим, носивший учебники Дженни. Вспомните-ка! Разве вам не хочется, чтобы ваша дочь теперь в свою очередь находила счастье в восхищении нравящихся ей мальчиков? Неужели вы не хотите, чтобы они вместе предавались здоровым забавам?»

Здоровые забавы? Боже мой!

«Почему бы вам не смотреть на этого Тома и Джона, как на гостей у себя в доме? Почему не затеять беседу с ними? Заставить их разговориться, рассмешить их, дать им чувствовать себя свободно?»

Входи-ка, Том, в мой публичный дом!

«Если она нарушает правила, не устраивайте ей скандала в присутствии ее „сообщника“. Пусть она испытает тяжесть вашего неудовольствия наедине с вами, и пусть перестанут ее кавалеры считать, что она дочь старого людоеда».

Первым делом старый людоед составил два списка – один «абсолютно запрещенного», другой – «неохотно дозволенного». Абсолютно запрещены были выезды с кавалерами – вдвоем, или с другой парочкой, или с двумя парочками (следующий шаг вел, конечно, к массовой оргии). Ей дозволялось зайти в молочный бар с подругами и там поболтать да похихикать с какими-нибудь случайными молодыми людьми, пока я ждал в автомобиле на некотором расстоянии. Сказал ей, что если ее группу пригласит социально приемлемая группа из мужской частной гимназии (той, которая называлась Бутлеровская Академия для Мальчиков) на ежегодный бал (под надзором учителей и их жен), я готов рассмотреть вопрос, может ли она облачиться в первое бальное платье (воздушное, розовое – в котором тонкорукая тринадцатилетняя или четырнадцатилетняя девочка выглядит как фламинго). Кроме того, я обещал, что устрою вечеринку у нас в доме, на которую ей можно будет пригласить наиболее хорошеньких из подруг и наиболее приличных из гимназистов, с которыми она к тому времени познакомится на бутлеровском балу. Но я заверил ее, что пока господствует мой режим, ей никогда, никогда не будет позволено пойти с распаленным мальчишкой в кинематограф или обниматься с ним в автомобиле, или встречаться с кавалерами на вечеринках у подруг, или вести вне предела слышимости долгие телефонные разговоры с молодым человеком, даже если она собирается «только обсуждать его отношения с одной моей подругой».

От этих запретов и ограничений Лолита приходила в ярость, ругала меня паршивым жуликом и еще худшими словесами, – и я в конце концов потерял бы терпение, если бы не понял вдруг, к сладчайшему моему облегчению, что злило ее, собственно, не то, что я лишаю ее того или другого удовольствия, а лишаю – общих прав. Я, видите ли, покушался на условную программу жизни, на общепринятые развлечения, на «вещи, которые полагается делать», на отроческую рутину; ибо ничего нет консервативнее ребенка, особливо девочки, будь она самой что ни на есть баснословной, русой, розовато-рыжей нимфеткой в золотой дымке октябрьского вертограда.

Не истолкуйте моих слов превратно. Я не могу поклясться, что в течение той зимы (1948–1949 г.) Лолите не удалось войти мимоходом в непристойное соприкосновение с мальчишками. Как бы пристально я ни следил за ее досугами, постоянно случались, конечно, необъяснимые утечки времени, которые она задним числом пыталась заткнуть путем чересчур уж замысловатых объяснений; и, конечно, моя ревность то и дело зацеплялась подломанным когтем за тончайшую ткань нимфеточного вероломства; но я очень явственно чувствовал, – и ныне могу поручиться за правильность этого чувства, – что не стоило серьезно опасаться. Я так чувствовал не потому, что ни разу не подвернулся мне какой-нибудь осязаемый твердый молодой кадык (который я бы раздавил голыми руками) среди бессловесных мужского пола статистов, мелькавших где-то на заднем плане, но и потому, что мне становилось «более чем очевидно» (любимое выражение моей тети Сибиллы), что все варианты старшеклассников – от потеющего болвана, которого приводит в трепет возможность держать ручку соседки в темном кино, до самодовольного насильника с чирьями и усиленным до гоночной мощности автомобилем – одинаково претили моей искушенной маленькой любовнице. «Меня тошнит от мальчиков и скандальчиков», намарала она в учебнике, и под этим, рукою Моны (Мона должна теперь появиться с минуты на минуту): «А как насчет Риггера?» (ему тоже пора появиться).

Посему так безлики у меня в памяти те ребята, которых мне доводилось видеть в ее обществе. Существовал, например, Красный Свитер, который в один прекрасный день – в первый день, когда выпал снег – проводил ее до дому. Из окна гостиной я наблюдал за тем, как они напоследок разговаривали у нашего крыльца. На ней было первое ее пальто с меховым воротничком; коричневая шапочка венчала любимую мою прическу – ровная челка спереди, завитушки с боков и природные локоны сзади – и ее потемневшие от сырости мокасины и белые носки казались еще более неаккуратными, чем всегда. Она, как обычно, прижимала к груди свои книжки, говоря или слушая собеседника, а ножки ее все время жестикулировали: она то наступала левой на подъем правой, то отодвигала пятку назад или же скрещивала лодыжки, покачивалась слегка, начерно намечала несколько шажков, – и начинала всю серию снова. Существовал Ветронепроницаемый, который как-то в воскресенье разговаривал с нею перед рестораном, между тем как его мать и сестра пробовали меня утащить ради досужей болтовни; я волочил ноги и оглядывался на свою единственную любовь. В ней уже развилась не одна традиционная ужимка, как, например, вежливый способ молодой барышни показать, что она буквально «скорчилась» от смеха: наклонив голову и все еще имитируя беспомощный хохот, она отступила на несколько шагов (уже чуя мой зов) и затем повернулась и двинулась по направлению ко мне, с потухающей улыбкой. Я гораздо больше любил (может быть, потому что это напоминало мне ее первую незабвенную исповедь) – ее манеру вздыхать («ах, Боже мой!») с шутливо-мечтательной покорностью судьбе, или произносить длинное «Ах, нет!» низким рычащим голоском, когда удар судьбы уже грянул. Но больше всего мне нравилось смотреть на нее – раз мы уже заговорили о жестах и юности, – когда она, бывало, колесила взад и вперед по Тэеровской улице на своем новом велосипеде, тоже казавшемся прелестным и юным. Она поднималась на педалях, чтобы работать ими побойчее, потом опускалась в томной позе, пока скорость изнашивалась. Остановившись у почтового ящичка, относившегося к нам, она (все еще сидя верхом) быстро листала журнал, извлеченный оттуда, совала его обратно, прижимала кончик языка к уголку верхней губы, отталкивалась ногой и опять неслась сквозь бледные узоры тени и света.

В общем, она как будто лучше приспособилась к своему окружению, чем я в свое время представлял себе, созерцая свою избалованную девочку-рабыню и те броские, как запястья, особенности поведения, которыми она наивно щеголяла зимой в Калифорнии. Хотя я никогда не мог свыкнуться с той постоянной тревогой, в которой бьются нежные сердца великих грешников, я считал, что в смысле защитной окраски я ничего убедительнее не мог придумать. Лежа у окна на своей узкой кабинетной койке после краткой сессии обожания и отчаяния в холодной спальне у Лолиты и припоминая события завершившегося дня, я следил за собственным обликом, который крался, а не просто проходил, перед воспаленным оком моего воображения. Я следил, как д-р Гумберт, «красивый брюнет» бульварных романов, с примесью, может быть, кельтской крови в жилах, принадлежащий, вероятно, к консервативной, если не консервативнейшей, церкви, выходит проводить дочь в школу. Я наблюдал, как он приветствует медленной улыбкой и приятным движением бровей (черных и густых, как у мужчин на рекламах) добрую госпожу Гулиган, от которой несло чумным смрадом и которая, я знал, направится, при первом удобном случае, к хозяйской бутылке джина. Глазами западного соседа, бывшего палача или автора религиозных брошюр – кому какое дело? – я видел в откровенное окно его кабинета нашего героя (как его бишь? кажется, француз или швейцарец), размышляющего перед пишущей машинкой (довольно изможденный профиль, почти гитлеровская прядь на бледном лбу). По праздникам можно было видеть профессора Г. Г. в хорошо сшитом пальто и коричневых перчатках, шествующего к Вальтону (кафе, известное своими фарфоровыми, в фиолетовых бантах, кроликами и коробками шоколада, среди которых сидишь и ждешь, чтобы освободился столик – столик для двоих, еще загаженный объедками предыдущей четы). Мы теперь видим его в будний день, около часу дня, важно приветствующего стоокую восточную соседку; осторожно маневрируя, он выводит автомобиль из гаража мимо проклятых можжевеловых кустов и съезжает на скользкую дорогу. Подняв холодный взгляд от книги, смотрю на стенные часы в перегретой университетской библиотеке, среди глыбоподобных молодых женщин, застигнутых и превращенных в камень переизбытком человеческого знания. Шагаю по газону колледжа вместе со служителем культа Риггером (он же преподает Закон Божий в женской гимназии): «Мне кто-то сказал, что ее мать была знаменитой актрисой, погибшей при крушении самолета. Это не так? Значит, я плохо понял. Неужели? Вот оно что. Очень грустно». (Изволишь, милочка, сублимировать маму?) Медленно толкаю металлическую колясочку с накопляющимися продуктами через лабиринт супермаркета, позади профессора В., такого же медленно двигающегося, безобидного вдовца, с глазами козла. Расчищаю лопатой оснеженный въезд: пиджак скинут, роскошный черно-белый шарф обмотан вокруг шеи. Следом иду, без видимых признаков плотоядного нетерпения (даже заставляю себя вытереть ноги о мат) за дочкой-гимназисткой, входящей в дом. Сопровождаю Долли к дантисту… хорошенькая ассистентка, сияющая на нее… старые журналы… ne montrez pas vos zhambes, как говорила покойница. За обедом с Долли в городском ресторане: мы заметили, что мистер Эдгар Г. Гумберт ел свой бифштекс европейским способом – не покладая ножа. Приятели (почти двойники) наслаждаются концертом: два мраморноликих, умиротворенных француза сидящих рядком – мосье Гумберт с музыкальной дочуркой и мосье Годэн с не менее одаренным сыночком профессора В. (который проводит гигиенический вечер в городе Провиденс, славном борделями). Отпираю гараж: квадрат света поглощает машину и гаснет. В красочной пижаме спускаю рывками штору в Доллиной спальне. В субботу утром, никем не видимый, торжественно взвешиваю голенькую, зимой отбеленную девочку на весах в ванной комнате. Его видели и слышали в воскресенье утром (а мы-то думали, что он ходит в церковь! ): он кричал дочке: «Вернись не слишком поздно!» – она шла играть в теннис. Он впускает в дом до странности наблюдательную ее подругу: «Впервые вижу, сэр, мужчину в шелковой домашней куртке – кроме, конечно, как в кинодрамах».

8 8 8 8

Я приложил все старания, господин судья, чтобы разрешить проблему «кавалеров». I did my best, Mr. Judge, to resolve the "cavalier" issue. Вы не поверите, но каюсь, я даже почитывал местную газету, «Бердслейскую Звезду», где была рубрика «Для Юношества», чтобы выяснить, как мне себя вести! You wouldn't believe it, but I repent, I even read the local newspaper, the Beardsley Star, which had a "For Youth" section, to figure out my behavior!

«Совет отцам. "Advice to fathers. Не отпугивайте молодых друзей вашей дочери. Don't scare off your daughter's young friends. Допустим, что вам трудновато осознать, что теперь мальчики находят ее привлекательной. Let's say it's a little hard for you to realize that boys now find her attractive. Для вас она все еще маленькая девочка. To you, she's still a little girl. Для мальчиков же она прелестна и забавна, красива и весела. For boys, on the other hand, she is adorable and funny, beautiful and fun. Им она нравится. Сегодня вы делаете крупные сделки в вашем директорском кабинете, но вчера вы были попросту гимназист Джим, носивший учебники Дженни. Today you make big deals in your principal's office, but yesterday you were simply grammar school Jim carrying Jenny's textbooks. Вспомните-ка! Разве вам не хочется, чтобы ваша дочь теперь в свою очередь находила счастье в восхищении нравящихся ей мальчиков? Don't you wish your daughter would now in turn find happiness in admiring the boys she likes? Неужели вы не хотите, чтобы они вместе предавались здоровым забавам?» Don't you want them to indulge in healthy amusements together?"

Здоровые забавы? Боже мой!

«Почему бы вам не смотреть на этого Тома и Джона, как на гостей у себя в доме? "Why don't you look at this Tom and John as guests in your house? Почему не затеять беседу с ними? Заставить их разговориться, рассмешить их, дать им чувствовать себя свободно?» Get them talking, make them laugh, make them feel free?"

Входи-ка, Том, в мой публичный дом! Come into my brothel, Tom!

«Если она нарушает правила, не устраивайте ей скандала в присутствии ее „сообщника“. "If she breaks the rules, don't give her a scandal in the presence of her 'accomplice'. Пусть она испытает тяжесть вашего неудовольствия наедине с вами, и пусть перестанут ее кавалеры считать, что она дочь старого людоеда». Let her experience the weight of your displeasure alone with you, and let her cavaliers cease to think she is the daughter of an old ogre."

Первым делом старый людоед составил два списка – один «абсолютно запрещенного», другой – «неохотно дозволенного». The first thing the old ogre did was to make two lists - one of "absolutely forbidden" and one of "reluctantly allowed". Абсолютно запрещены были выезды с кавалерами – вдвоем, или с другой парочкой, или с двумя парочками (следующий шаг вел, конечно, к массовой оргии). Absolutely forbidden were outings with cavaliers - as a couple, or with another couple, or with two couples (the next step led, of course, to a mass orgy). Ей дозволялось зайти в молочный бар с подругами и там поболтать да похихикать с какими-нибудь случайными молодыми людьми, пока я ждал в автомобиле на некотором расстоянии. She was allowed to go to the milk bar with her friends and chat and giggle with some random young men while I waited in the car some distance away. Сказал ей, что если ее группу пригласит социально приемлемая группа из мужской частной гимназии (той, которая называлась Бутлеровская Академия для Мальчиков) на ежегодный бал (под надзором учителей и их жен), я готов рассмотреть вопрос, может ли она облачиться в первое бальное платье (воздушное, розовое – в котором тонкорукая тринадцатилетняя или четырнадцатилетняя девочка выглядит как фламинго). Told her that if her group was invited by a socially acceptable group from an all-male private grammar school (the one called Butler Academy for Boys) to the annual ball (supervised by the teachers and their wives), I was willing to consider whether she could put on her first ball gown (airy, pink - which made a thin-armed thirteen- or fourteen-year-old girl look like a flamingo). Кроме того, я обещал, что устрою вечеринку у нас в доме, на которую ей можно будет пригласить наиболее хорошеньких из подруг и наиболее приличных из гимназистов, с которыми она к тому времени познакомится на бутлеровском балу. Besides, I promised that I would arrange a party at our house, to which she could invite the prettiest of her friends and the most decent of the gymnasium students, whom she would by then have met at the Butler ball. Но я заверил ее, что пока господствует мой режим, ей никогда, никогда не будет позволено пойти с распаленным мальчишкой в кинематограф или обниматься с ним в автомобиле, или встречаться с кавалерами на вечеринках у подруг, или вести вне предела слышимости долгие телефонные разговоры с молодым человеком, даже если она собирается «только обсуждать его отношения с одной моей подругой». But I assured her that as long as my regime prevailed, she would never, ever be allowed to go to the movies with an inebriated boy, or to cuddle with him in the car, or to meet suitors at girlfriends' parties, or to have long telephone conversations with a young man out of earshot, even if she was only going to "discuss his relationship with a friend of mine."

От этих запретов и ограничений Лолита приходила в ярость, ругала меня паршивым жуликом и еще худшими словесами, – и я в конце концов потерял бы терпение, если бы не понял вдруг, к сладчайшему моему облегчению, что злило ее, собственно, не то, что я лишаю ее того или другого удовольствия, а лишаю – общих прав. From these prohibitions and restrictions Lolita became furious, scolded me with a lousy swindler and even worse words, - and I would have lost patience in the end, if I had not suddenly realized, to my sweetest relief, that what made her angry was not that I was depriving her of this or that pleasure, but that I was depriving her of her common rights. Я, видите ли, покушался на условную программу жизни, на общепринятые развлечения, на «вещи, которые полагается делать», на отроческую рутину; ибо ничего нет консервативнее ребенка, особливо девочки, будь она самой что ни на есть баснословной, русой, розовато-рыжей нимфеткой в золотой дымке октябрьского вертограда. I was, you see, attacking the conventional program of life, the conventional amusements, the "things one is supposed to do," the adolescent routine; for nothing is more conservative than a child, especially a girl, be she the most fabulous, russet, pinkish-red nymphet in the golden haze of an October helicopter.

Не истолкуйте моих слов превратно. Don't misinterpret my words. Я не могу поклясться, что в течение той зимы (1948–1949 г.) I can't swear that during that winter (1948-1949). Лолите не удалось войти мимоходом в непристойное соприкосновение с мальчишками. Lolita failed to enter in passing into an unseemly juxtaposition with the boys. Как бы пристально я ни следил за ее досугами, постоянно случались, конечно, необъяснимые утечки времени, которые она задним числом пыталась заткнуть путем чересчур уж замысловатых объяснений; и, конечно, моя ревность то и дело зацеплялась подломанным когтем за тончайшую ткань нимфеточного вероломства; но я очень явственно чувствовал, – и ныне могу поручиться за правильность этого чувства, – что не стоило серьезно опасаться. No matter how closely I watched her leisure, there were, of course, inexplicable leaks of time, which she retrospectively tried to plug up by over-elaborate explanations; and, of course, my jealousy was now and then caught with a broken claw in the finest fabric of nymphet perfidy; but I felt very clearly-and I can now vouch for the correctness of this feeling-that there was nothing to be seriously apprehensive about. Я так чувствовал не потому, что ни разу не подвернулся мне какой-нибудь осязаемый твердый молодой кадык (который я бы раздавил голыми руками) среди бессловесных мужского пола статистов, мелькавших где-то на заднем плане, но и потому, что мне становилось «более чем очевидно» (любимое выражение моей тети Сибиллы), что все варианты старшеклассников – от потеющего болвана, которого приводит в трепет возможность держать ручку соседки в темном кино, до самодовольного насильника с чирьями и усиленным до гоночной мощности автомобилем – одинаково претили моей искушенной маленькой любовнице. I felt this way not because I had never once come across a tangible, hard young cad (that I would have crushed with my bare hands) among the wordless male extras flitting about in the background, but because it was becoming "more than obvious" (my Aunt Sybille's favorite expression) to me, that all variations of high school boys - from the sweating chump who is thrilled to hold his neighbor's hand in a dark movie, to the smug rapist with scabs and a race-enhanced car - were equally repulsive to my sophisticated little mistress. «Меня тошнит от мальчиков и скандальчиков», намарала она в учебнике, и под этим, рукою Моны (Мона должна теперь появиться с минуты на минуту): «А как насчет Риггера?» (ему тоже пора появиться). "I'm sick of boys and scandals," she scrawled in her textbook, and underneath that, with Mona's hand (Mona should be showing up any minute now): "What about Rigger?" (it's time for him to show up, too).

Посему так безлики у меня в памяти те ребята, которых мне доводилось видеть в ее обществе. That's why it's so impersonal in my memory of the guys I've seen in her company. Существовал, например, Красный Свитер, который в один прекрасный день – в первый день, когда выпал снег – проводил ее до дому. There was Red Sweater, for example, who one day - the first day it snowed - walked her home. Из окна гостиной я наблюдал за тем, как они напоследок разговаривали у нашего крыльца. From the living room window, I watched them have one last conversation outside our porch. На ней было первое ее пальто с меховым воротничком; коричневая шапочка венчала любимую мою прическу – ровная челка спереди, завитушки с боков и природные локоны сзади – и ее потемневшие от сырости мокасины и белые носки казались еще более неаккуратными, чем всегда. She was wearing her first coat with a fur collar; a brown beanie crowned my favorite hairstyle - straight bangs in the front, curls on the sides, and natural curls in the back - and her damp-darkened loafers and white socks seemed even more sloppy than always. Она, как обычно, прижимала к груди свои книжки, говоря или слушая собеседника, а ножки ее все время жестикулировали: она то наступала левой на подъем правой, то отодвигала пятку назад или же скрещивала лодыжки, покачивалась слегка, начерно намечала несколько шажков, – и начинала всю серию снова. She clutched her books to her chest as usual, talking or listening to her interlocutor, and her feet were gesticulating all the time: she would step with her left on the rise of her right, or push her heel back, or cross her ankles, sway slightly, outline a few steps, - and begin the whole series again. Существовал Ветронепроницаемый, который как-то в воскресенье разговаривал с нею перед рестораном, между тем как его мать и сестра пробовали меня утащить ради досужей болтовни; я волочил ноги и оглядывался на свою единственную любовь. There was Windproof, who was talking to her in front of the restaurant one Sunday, while his mother and sister tried to drag me away for the sake of idle chatter; I dragged my feet and looked back at my one and only love. В ней уже развилась не одна традиционная ужимка, как, например, вежливый способ молодой барышни показать, что она буквально «скорчилась» от смеха: наклонив голову и все еще имитируя беспомощный хохот, она отступила на несколько шагов (уже чуя мой зов) и затем повернулась и двинулась по направлению ко мне, с потухающей улыбкой. She had already developed more than one traditional grimace, such as the young lady's polite way of showing that she was literally "cackling" with laughter: tilting her head and still imitating a helpless laughter, she retreated a few steps (already smelling my call) and then turned and moved towards me, with an extinguished smile. Я гораздо больше любил (может быть, потому что это напоминало мне ее первую незабвенную исповедь) – ее манеру вздыхать («ах, Боже мой!») с шутливо-мечтательной покорностью судьбе, или произносить длинное «Ах, нет!» низким рычащим голоском, когда удар судьбы уже грянул. I liked much better (perhaps because it reminded me of her first unforgettable confession)-her manner of sighing ("ah, my God!") with a jokingly dreamy resignation to fate, or uttering a long "Ah, no!" in a low growling voice when the stroke of fate had already struck. Но больше всего мне нравилось смотреть на нее – раз мы уже заговорили о жестах и юности, – когда она, бывало, колесила взад и вперед по Тэеровской улице на своем новом велосипеде, тоже казавшемся прелестным и юным. But what I liked best of all was to watch her - now that we're talking about gestures and youth - as she rode back and forth down Thayer Street on her new bicycle, which also seemed lovely and youthful. Она поднималась на педалях, чтобы работать ими побойчее, потом опускалась в томной позе, пока скорость изнашивалась. She would rise up on the pedals to work them harder, then lower herself into a languid pose as the speed wore off. Остановившись у почтового ящичка, относившегося к нам, она (все еще сидя верхом) быстро листала журнал, извлеченный оттуда, совала его обратно, прижимала кончик языка к уголку верхней губы, отталкивалась ногой и опять неслась сквозь бледные узоры тени и света. Stopping at the mailbox that belonged to us, she (still on horseback) quickly leafed through a magazine retrieved from there, stuck it back in, pressed the tip of her tongue to the corner of her upper lip, pushed off with her foot, and carried on again through the pale patterns of shadow and light.

В общем, она как будто лучше приспособилась к своему окружению, чем я в свое время представлял себе, созерцая свою избалованную девочку-рабыню и те броские, как запястья, особенности поведения, которыми она наивно щеголяла зимой в Калифорнии. All in all, it was as if she had adapted better to her surroundings than I had once imagined, contemplating my pampered slave girl and those garish, wrist-like features of behavior she had naively flaunted during the California winter. Хотя я никогда не мог свыкнуться с той постоянной тревогой, в которой бьются нежные сердца великих грешников, я считал, что в смысле защитной окраски я ничего убедительнее не мог придумать. Although I could never get used to the constant anxiety in which the tender hearts of great sinners beat, I thought that in the sense of protective coloring I could think of nothing more convincing. Лежа у окна на своей узкой кабинетной койке после краткой сессии обожания и отчаяния в холодной спальне у Лолиты и припоминая события завершившегося дня, я следил за собственным обликом, который крался, а не просто проходил, перед воспаленным оком моего воображения. Lying by the window in my narrow study bunk after a brief session of adoration and despair in Lolita's cold bedroom, and recalling the events of the day that had ended, I watched my own appearance sneaking, not just passing, before the inflamed eye of my imagination. Я следил, как д-р Гумберт, «красивый брюнет» бульварных романов, с примесью, может быть, кельтской крови в жилах, принадлежащий, вероятно, к консервативной, если не консервативнейшей, церкви, выходит проводить дочь в школу. I watched as Dr. Humbert, the "handsome brunette" of tabloid novels, with a dash of maybe Celtic blood in his veins, belonging probably to a conservative, if not the most conservative, church, went out to walk his daughter to school. Я наблюдал, как он приветствует медленной улыбкой и приятным движением бровей (черных и густых, как у мужчин на рекламах) добрую госпожу Гулиган, от которой несло чумным смрадом и которая, я знал, направится, при первом удобном случае, к хозяйской бутылке джина. I watched him greet with a slow smile and a pleasant movement of the eyebrows (black and bushy, like men in advertisements) the good Mrs. Gooligan, who smelled of plague stench, and who I knew would head for the master's bottle of gin at the first opportunity. Глазами западного соседа, бывшего палача или автора религиозных брошюр – кому какое дело? Through the eyes of a Western neighbor, a former executioner or an author of religious pamphlets - who cares? – я видел в откровенное окно его кабинета нашего героя (как его бишь? - I saw our hero in the front window of his office. кажется, француз или швейцарец), размышляющего перед пишущей машинкой (довольно изможденный профиль, почти гитлеровская прядь на бледном лбу). seems to be French or Swiss), pondering in front of a typewriter (rather haggard profile, almost Hitlerian strands on his pale forehead). По праздникам можно было видеть профессора Г. Г. в хорошо сшитом пальто и коричневых перчатках, шествующего к Вальтону (кафе, известное своими фарфоровыми, в фиолетовых бантах, кроликами и коробками шоколада, среди которых сидишь и ждешь, чтобы освободился столик – столик для двоих, еще загаженный объедками предыдущей четы). On holidays one could see Professor G. G., in his well-tailored coat and brown gloves, marching to the Walton (a café famous for its porcelain rabbits in purple bows and boxes of chocolates, among which one sits and waits for a table to be vacated - a table for two, still littered with the previous couple's leftovers). Мы теперь видим его в будний день, около часу дня, важно приветствующего стоокую восточную соседку; осторожно маневрируя, он выводит автомобиль из гаража мимо проклятых можжевеловых кустов и съезжает на скользкую дорогу. We now see him on a weekday afternoon, around 1 p.m., greeting a stoic eastern neighbor in an important way; maneuvering carefully, he leads the car out of the garage past the cursed juniper bushes and onto the slippery road. Подняв холодный взгляд от книги, смотрю на стенные часы в перегретой университетской библиотеке, среди глыбоподобных молодых женщин, застигнутых и превращенных в камень переизбытком человеческого знания. Lifting my cold gaze from the book, I stare at the wall clock in the overheated university library, among the clump-like young women caught and turned to stone by the overabundance of human knowledge. Шагаю по газону колледжа вместе со служителем культа Риггером (он же преподает Закон Божий в женской гимназии): «Мне кто-то сказал, что ее мать была знаменитой актрисой, погибшей при крушении самолета. I'm walking across the college lawn with the minister of religion, Rigger (who also teaches God's Law at the women's gymnasium): "Someone told me her mother was a famous actress who died in an airplane crash. Это не так? Значит, я плохо понял. Неужели? Вот оно что. Очень грустно». (Изволишь, милочка, сублимировать маму?) (Are you sublimating your mother, sweetheart?) Медленно толкаю металлическую колясочку с накопляющимися продуктами через лабиринт супермаркета, позади профессора В., такого же медленно двигающегося, безобидного вдовца, с глазами козла. Slowly pushing a metal stroller with accumulating groceries through the supermarket maze, behind Professor V., an equally slow-moving, harmless widower with goat eyes. Расчищаю лопатой оснеженный въезд: пиджак скинут, роскошный черно-белый шарф обмотан вокруг шеи. I'm shoveling the snowy entrance: my jacket is off, my luxurious black-and-white scarf is wrapped around my neck. Следом иду, без видимых признаков плотоядного нетерпения (даже заставляю себя вытереть ноги о мат) за дочкой-гимназисткой, входящей в дом. I follow, with no visible signs of carnivorous impatience (I even force myself to wipe my feet on the mat) behind my gymnasium daughter as she enters the house. Сопровождаю Долли к дантисту… хорошенькая ассистентка, сияющая на нее… старые журналы… ne montrez pas vos zhambes, как говорила покойница. Accompanying Dolly to the dentist...pretty assistant glowering at her...old magazines...ne montrez pas vos zhambes, as the deceased used to say. За обедом с Долли в городском ресторане: мы заметили, что мистер Эдгар Г. Гумберт ел свой бифштекс европейским способом – не покладая ножа. At lunch with Dolly at a restaurant in town: we noticed that Mr. Edgar G. Humbert was eating his steak the European way - without using a knife. Приятели (почти двойники) наслаждаются концертом: два мраморноликих, умиротворенных француза сидящих рядком – мосье Гумберт с музыкальной дочуркой и мосье Годэн с не менее одаренным сыночком профессора В. Buddies (almost doppelgangers) enjoy the concert: two marble-faced, peaceful Frenchmen sitting in a row - Monsieur Humbert with his musical daughter and Monsieur Gaudin with no less gifted son of Professor V. (который проводит гигиенический вечер в городе Провиденс, славном борделями). (who is holding a hygienic soiree in the city of Providence, famous for brothels). Отпираю гараж: квадрат света поглощает машину и гаснет. I unlock the garage: a square of light engulfs the car and goes out. В красочной пижаме спускаю рывками штору в Доллиной спальне. In colorful pajamas, I pull down the curtain in Dolly's bedroom with a jerk. В субботу утром, никем не видимый, торжественно взвешиваю голенькую, зимой отбеленную девочку на весах в ванной комнате. Saturday morning, unseen by anyone, I ceremoniously weigh a naked, winter bleached baby girl on the bathroom scale. Его видели и слышали в воскресенье утром (а мы-то думали, что он ходит в церковь! He was seen and heard on Sunday morning (and we thought he was going to church! ): он кричал дочке: «Вернись не слишком поздно!» – она шла играть в теннис. Он впускает в дом до странности наблюдательную ее подругу: «Впервые вижу, сэр, мужчину в шелковой домашней куртке – кроме, конечно, как в кинодрамах». He lets her strangely observant friend in, "This is the first time I've seen, sir, a man in a silk house jacket - except, of course, as in movie dramas."